4.
С холодного скользкого дивана - чуть не кувырком - одеться и бежать... Куда бежать?
Мысль, заработавшая ясно, споткнулась и стала.
Что? Что было? Что было?
Зашарил руками по столу - наткнулся рукой на холодное, скользкое, маленькое - ггадость, мокрррица, ффу! спички... чиркнул
- прямо влицо лезла бутыль с желтой жидкостью, вспомнил: самогонка, принес Афанасий, его послал, воротившись, Андрей Алексеич, то-есть отец Андрей, поп.
А потом? А потом? А потом?
У-у, как холодно! Вот он, могильный холод! Скорей одеваться - и вон из жилища мокриц и костей, на воздух, на воздух, к чистому небу... и это первый приют родины! Гадость, гадость! Разве можно... осквернять могилы?.. Вспомнил: в России все можно. Разве нельзя устроить так, чтоб не все было можно, чтоб какое-то было нельзя?
Ф-фу, гадость, гадость! И ничего в темноте не найдешь: ни фуражки, ни чемодана... и внезапно, ударом одним
- вспомнил!
И сел на диван.
Да. Как же, как же, да.
Вошла, раздраженная, стукнула ружьем о каменный пол и
- Опять вы, папа, пьете? Я же вам сказала: не смейте больше... и могилы поганите
Мышь - проклятая, вздувшаяся могильная мышь - так и юркнула в подполье без слов
- Собутыльника опять нашел. Гадость!
Валюська! Милая, родная, ведь, это я, твой Евгений, только тобой, только о тебе - -
- Постыдились бы, гражданин.
И - ружьем застучав - исчезла
- в гробу, в гробу! В могиле, могиле! В склепе, в склепе, - среди мокриц и костей - -
Лучше бы, лучше бы остаться с Мустафой, обнять Мустафу, острым смертным поцелуем прижать Мустафу к себе...
Потом - пили - пили - пили
Дикий намек проклятого попа о Валюське и Арбатове... Этот еще откуда?
Все встало в памяти. Все.
Глупо. Несносно, как... Дыло.
Да, кстати. Скорей отсюда!
Ярким морем опрокинулся свет; глаза заболели; кресты, покосившись, щурятся и лезут со всех сторон - из-за деревьев, из-за кустов, из ажурных решеток. Пахнет медом, тлением, осенним теплом.
Сел на могилу, раскрыл чемоданчик. Вот он, последний снаряд - плоский, блестящий, родной брат тех, никогда не выдававших. Не выдаст и этот. Только вставить бикфорд в капсюль, привычно прижать зубами, потом - в черное маленькое отверстие и
спички в кармане.
Что скажут друзья в Трапезунде? Ничего не скажут - не узнают.
Как глупо все - ни веры, ни надежды, ни любви.
Ни матери их софии.
Еще минута, поползет, шипя, зловещий синий огонек, почти невидный при ярком сиянии солнца, с язвительным добродушием доползет до капсюля, воспламенится гремучая ртуть, и все станет просто, как... Дыло.
Придет и Валюська со своим ружьем. Как это у них там называется-то? Маркитантка? Дочь полка, что ли? Атаманша?
Нет, не возьмешь ее насмешкой. Вообще, женщину не возьмешь насмешкой. Смертью тоже не возьмешь. Вообще, не возьмешь смертью женщину.
Женщина - жизнь. А смерть... Дыло.
Нет, так нельзя. Но что, что можно?
В детстве, из монтекристо, подстрелил большого дрозда, дерябу. Деряба мотался по кустарнику в смертной боли - не давался, уходил, подлетывая на четверть аршина, из куста в куст, с кочки на кочку, так и не поймал злой мальчишка с монтекристо дрозда-дерябу. И теперь также не давалась упорная, раненая мысль.
Ну, вот что.
Нужно взорвать банку - так, просто, потехи для, грохотом бухнуть на все окрестности
- пусть арестуют.
- Совсем зря, в пустышку.
В самом деле - не таскать же ее за собой, как собачонку.
На зло всем чертям, - вот, как упырь говорит: чтоб всем шутьям взлететь на воздух. Взорвать - отойти - ждать. Прибегут, встревоженные, схватят, начнут бить. Потом... она. Ведь, она живет тут, рядом.
- Над нами крылья Эблиса
Схватил бикфорд, блестящий изящный медный капсюль приветно сверкнул из ваты, засунул в него шнур, прижал со злостью зубами.
Глупо, - так глупо, и ну вас всех... к Дылу.
Бумажкой обмотал капсюль, из предосторожности, чтоб не взорвался при вдвигании, - в Анатолии не до этого было - и решительно вдвинул в банку.
Осмотрелся - в воздух бросить, что ли? Живем играючи.
Младенца Симеона,
его же жития было 3 месяца,
Господи упокой.
Не стоит тревожить младенца Симеона, пусть спит младенец Симеон. Вот:
Тише березы не шумите,
Моего Ваню не будите,
Ваня спит, спит, спит
Его ангел хранит.
К чорту Ваню с ангелом. Вот Дылу бы!
Зачем же остановка? С Дылом нужно разделаться. Дыло по-серьезней Вань и младенцев Симеонов. По-серьезней эллинов и их фригийских колпаков. Дыло - свой, родной, а те - чужие, пафлагонские.
Дыло - упырь. Долой Дыло! Да здравствует сикрит!
Вот он склеп - пупырится животом упыря над бедными, простыми крестами. Хорошо же, Дыло. Прощай, Дыло.
Засунул банку в пробитое толстое стекло надгробия: разворотит и засыплет все без остатка. Прощай, Дыло. Зажег спичку и поднес к бикфорду. Не загорается. Надо обрезать. Аккуратно обрезал ножичком бикфорд и
поджог.
Елочным аллюминием зашипел шнур, разбрасывая звездочки. Секунд на пятнадцать. Прощай, Дыло.
Отбежал. Подумал, отбежал еще. Может ушибить. Потом еще отбежал, попал на дорожку. Пошел по дорожке основательно, стараясь итти ровно, вспомнил: чемодан забыл. Чорт с ним.
Что же? Что же? Время, как будто, прошло?
Потом шел почти без сознания, сколько - не знал, видел вдали ворота кладбища - новые, тесовые, некрашенные ворота
- грохнул взрыв
вышел за ворота, постоял. Оглянулся, осмотрел ворота. Верно, ворота новые. Никого нет. Что ж, умерли все, что ли?
нужно вернуться. Верно, все, - кто: все? - сбежались туда, к Дылу. Пошел. А, сзади шаги. И хрипло в тишине - особой тишине после взрывного грохота